Мои ленинградцы

Два города – Петербург и Одесса – тесно переплелись в моей судьбе, наполняя ее своим неповторимым ароматом и звучанием. Живя в городе на Неве, я постоянно ощущаю рядом город у Черного моря, поскольку рядом со мной – мои милые бабушка и дедушка, родившиеся и выросшие в Одессе. Я называю их «мои одесситы». Та местность, а то есть — та культура, в которой человек провел свое детство, воспринимая ее свежо и впервые (как родной язык – не изучаемый, но изученный), играет огромную роль во всей его дальнейшей судьбе. И, как первый язык, эта культура не забывается и не затеняется другими пластами или обстоятельствами, сколь бы сильны они ни были. Именно это, насколько я понимаю, сейчас принято называть красивым словом «ментальность».

Другая ветвь моей семьи демонстрирует совершенно иную тенденцию: происходя из глубинки, где не могло идти и речи о какой бы то ни было культуре (в современном интеллигентском значении этого слова), бабушка и дедушка перебрались в Петербург, но к культуре так и не приобщились. То есть – не ходили в театр? Но их категории добра и зла, любви и ненависти, дружбы и вражды, которые, как я понимаю, должны утверждаться культурой вообще и искусством в частности, стоят для меня на недосягаемой высоте – своей чистотой, своей простотой и подлинностью.

Может быть, то время как-то располагало к утверждению тех или иных идеалов, и дело тут не в репрессиях и не в запретах — я против повальной «политизации» рассказов о той эпохе: есть общечеловеческие ценности, стоящие совершенно вне политики и от политики никак не зависящие. Дело в каких-то неуловимых приметах времени – ритме жизни, укладах, традициях. Я имею в виду вот что: культура это выбор, и на примере теперешнего изобилия нетрудно заметить, как ей становится все тяжелее осуществлять себя, как люди, теряясь в заманчивой бесконечности возможностей, все дальше отходят от нее, – в сущности, не пополнившейся за последнее десятилетие ничем. Так вот, что самое интересное – культура в широком современном смысле, истинно петербуржская культура, так и не освоенная бабушкой и дедушкой, дала свои богатые всходы в их детях. И потому бабушку и дедушку, родившихся более чем в тысяче верст от устья Невы, я называю «мои петербуржцы».

Бабушка, Полина Абрамовна Староселецкая, родилась в 1913 году в местечке Радомысль, под Киевом. Это было еврейское поселение, черта оседлости, где жили только ремесленники, мелкие торговцы, мастеровые. В 9 лет, во время погрома (заметьте – уже при советской власти!) она осталась круглой сиротой – убили и отца, и мать. Существует интересное семейное предание: ее дядя – здоровяк, кузнец – вышел из кузницы с молотом во время погрома, многим от него перепало, но и его в конце концов убили. Вспоминается Шолом-Алейхем, хотя не думаю, что кто-то из них его читал.

Оставшись в девять лет на попечении старенькой бабушки, нужно было думать о хлебе насущном. Но наниматься на работу в таком возрасте запрещало гуманное законодательство, поэтому пришлось потерять документы и восстановить их уже с записью о 1911 годе рождения. Это позволило поступить в ученицы к портному и работать за похлебку. Но голод 29-го года подвел черту под попытками хоть как-то устроиться на Украине. Многие тогда уезжали на заработки в Россию и даже за границу. Пришлось переселяться – так шестнадцатилетняя девушка попала в Ленинград…

Дедушка, Мендель Наумович Ехилевский, родился действительно в 1911 году, в Полоцке, в многодетной семье, где был самым старшим. Отец его не принял революции и эмигрировал в США, мать второй раз вышла замуж. И все те же экономические причины заставили поехать в Ленинград, где они и познакомились с Полиной.

Мендель Наумович тоже занимался портновским ремеслом, но специализировался на головных уборах, фуражках, военной форме. Надо отметить, что в то время было совершенно иное отношение к этой профессии: готовых вещей в магазинах было мало, а мода и вовсе была «отлучена от государства», поэтому старались шить у портных, причем старались – у хороших. Ни один уважающий себя офицер, моложавый и франтоватый, не носил фабричную фуражку «с потока» – шили на заказ. Не отставали и офицерские жены. В этом что-то было – не вынужденность, а традиция, как походы в кинотеатр до изобретения телевизора: телевидение упростило, увеличило, но стерло традицию, пиетет, и, следовательно, – глубину восприятия, культуру. Да, портновство (не дорогие туалеты для звезд эстрады, не бесцельные нелепые модели для показа мод – как сейчас) действительно было культурой. Поэтому Полина Абрамовна и Мендель Наумович как хорошие специалисты пользовались спросом. Мендель Наумович шил для самого Жданова – приезжала машина, и его везли снимать мерки. Полина Абрамовна одевала исполкомовских модниц, которых не угомонили ни война, ни даже блокада. Толку от этого, правда, было не много – расплачивались литром соевого молока и тому подобными вещами. Да и до войны в общем-то не баловали.

Поженившись в 37-м, они продолжали жить порознь, в каких-то общежитиях, вообще непонятно как. И ходили по вечерам по блестящему Ленинграду, и заглядывали в уютные освещенные окна… В 38-м бабушка решилась писать Жданову. Они получили комнату 8,25 м.кв. на Лиговке, около Московского вокзала, в которой было 12 (!) углов. Барский подарок. Но нужно себе представлять, как они были счастливы!..

Потом была Финская война, дедушку призвали. А уже в Великую Отечественную – оставили в Ленинграде шить для фронта и охранять военные склады в промышленном районе Новой Голландии. На работе выдавался ежедневный неплохой паек, который дедушка предпочитал вывозить каждый раз на вновь сколоченных санках – дома они разбирались на дрова для печки. И он, и бабушка, и маленькая Рая, родившаяся в 39-м (в будущем – достаточно известный математик), оставались в Ленинграде всю блокаду. Шла обычная борьба за выживание.

Надо отметить, что у каждого была своя блокада: у исполкомовских модниц – одна, у воров – другая, у запасливых старушек, много лет сушивших сухари, – третья. И у моей семьи была своя.

Во время воздушной тревоги бабушка бежала из своего ателье, которое находилось через дорогу, напротив дома, – бежала к Рае, чтобы по крайней мере погибнуть вместе. Маленький ребенок был обучен при сирене лезть под кровать в «дальнем» от окна углу, если это слово применимо к их комнате. Однажды во дворе разорвалась бомба, горящие обломки выбитой оконной рамы упали в детскую кроватку, откуда бабушка несколько секунд назад взяла на руки Раю. Их самих отбросило взрывной волной к двери. Но это, наверное, не самое страшное. Самое страшное, что когда бабушка открывала шкаф, Рая тут же спрашивала: «Мама, что ты там ешь?» Самое страшное в войне – это детство.

После войны переехали в комнату 20 м.кв. в той же квартире, в 47-м родился Наум, мой отец. Коммуналка постепенно оживала: у соседей образовался настоящий притон, «малина», гости часто менялись – кого-то сажали (отнюдь не за политические воззрения), кого-то наоборот выпускали, кого-то прирезали. Самым близким к политике был другой сосед, дядя Вася, которого трезвым никогда не видели, а пьяным он стоял в коридоре, почему-то лицом к своей двери, качался и говорил: «Я мужик политически грамотный. Я к революции и бить жидов – всегда готов!»

Нельзя сказать, что бабушка с дедушкой не знали, что происходит в стране: тщательно скрывалась эмиграция близкого родственника, как-то раз на улице пришлось сторониться человека, слишком уж интересующегося разговором бабушки с соседкой. Уже в отдельной квартире анекдот, рассказанный не шепотом, вызывал панику. Но о причинах не думалось – это был инстинкт самосохранения, защита своей семьи, и так жило большинство. Важно было не выделяться, не вызывать зависти, потому что на самых низших (да и на более высоких) уровнях государственной структуры именно зависть поддерживала этот всеобъемлющий нежизнеспособный организм.

Из этого ли они вынесли свои идеалы, свою нежность, заботливость и легкость, или сберегли их, пронеся через то сумбурное время — не знаю. Не знаю, по наитию или по чьей-то подсказке дали прекрасное образование детям. Не знаю, какое чувство заставляло их гулять с детьми по Невскому, на котором, по воспоминаниям отца, было тогда намного больше интеллигентных лиц, чем сейчас. Но то огромное и подлинное, что я различаю в их судьбах, то истинно высокое, что взялось не из книг, наполняет меня уважением и гордостью за моих первых петербуржцев.

Поделиться в соцсетях:
© 2024 [евгений] ехилевский